Внеклассное чтение
/Что читаю ещё? Вот вторая (параллельная - о том же времени) книга, которую я начала с большим интересом читать.
Князь Сергей Щербатов в книге 1955 года “Художник в ушедшей России” рассказывает о своём отношении к искусству, первом посещении галереи и своём раннем опыте в Дюссельдорфе!..
“Ясно, и даже очень точно помню, что "началось" это в Дрездене. С утра, в гостинице, в этом прелестном городе, который вызывает в памяти самые светлые и поэтичные воспоминания, моя мать и горячо мною любимая, незабвенная сестра и друг молодости Оленька (Ольга Александровна Веневитинова.) меня подготавливали к некоему "священнодействию" - первому моему посещению картинной галереи вообще, да еще какой. Дрезденской с ее Сикстинской Мадонной!
Я всегда ненавидел групповые посещения галереи и уж тогда помню, что меня раздражало, когда хотелось подольше поглядеть на картину, что приходилось идти со всеми дальше. Художественное восприятие - процесс глубокий и сложный, а также весьма индивидуальный. Ничего нет бессмысленнее и вреднее для этого процесса, сопряженного для чувствующего искусство с переживаниями, а не только с получением зрительных впечатлений, как раздробленность внимания и перекрестные суждения, восторги и критика сопутствующих лиц.
Первый обзор всей семьей произвел на меня какое-то смутное и опьяняющее впечатление, и скажу откровенно, что в том возрасте (я был подростком) знаменитая Мадонна, перед которой молитвенно стояли в завешанной драпировкой комнате, - не проникла в мое полудетское сознание и я ее не понял.
Но на редкость чуткая, нежно и столь умно заботившаяся о моем умственном и духовном развитии сестра Оленька угадала, что картинная галерея меня взволновала и что семена пали на благодарную почву. Она захотела разрыхлить эту почву, чтобы семя в ней укоренилось.
На другой день она пошла со мной одна. С каким умением, умом и душевным тактом она помогла мне разобраться во всем виденном, поясняя разницу школ, индивидуальные особенности мастеров. При выходе из галереи она купила маленькие дешевые, некрасивого фиолетового цвета, на глянцевитой бумаге, фотографии (какие в то время делались) с лучших и самых типичных для каждой школы картин. Они зафиксировали на всю жизнь мои впечатления, и долго я хранил их, как драгоценную память сестриной любви, моей "крестной матери" в художественной моей жизни.
Конечно, всё это не прошло бесследно и так как уже начались годы серьезного учения, подготовка к гимназии, а затем годы гимназические и университетские, то постепенно начинал обостряться тот конфликт, который красной нитью проходил через всю мою юную жизнь, до моей поездки в Мюнхен. Конфликт глубокий, острый и даже трагический для моего отца и для меня самого, болезненно его испытывавшего /.../
Помню, очень мучительно обострился этот конфликт в Дюссельдорфе, где мы были раз проездом /вот это меня удивило, так как в списках Художественной академии значится: 1890 KA (H. Crola) - то есть, в классе Х.Крола/ втроем - мой отец, бесценный наш друг и воспитательница моих сестер фрелайн Кампфер и я…”
Вот уже за это одно примечание я должна вчитаться как следует:)
“Изучая во время одинокой прогулки город, на редкость красивый, я разговорился в парке с очень симпатичным учеником Дюссельдорфской Академии художеств. Он, видя мой интерес к искусству, стал описывать всю прелесть жизни художника и дюссельдорфской художественной жизни.
"Если Вы любите искусство, то пошлите же все остальное к чорту" - восторженно воскликнул он. Мы долго беседовали и, в конце концов, он увлек меня к местной знаменитости, профессору Академии Гебхардту, писавшему (как и Удэ) модернизированные сюжеты на религиозные темы, что было тогда в моде в Германии. Гебхардт и Удэ были самые яркие представители этого направления. Они изображали жизнь Христа в быту крестьян и мелких бюргеров. Я был ошеломлен при виде огромной мастерской Гебхардта, очень любезно меня встретившего. Все стены были увешаны мастерски нарисованными, но скучными по живописи этюдами. Он открыл папки с рисунками и подробно объяснял мне намеченные к исполнению сюжеты картин.
На огромном холсте была нарисована композиция, над которой он в то время работал: Распятие Апостола Петра, висящего на кресте, вниз головой.
"Представьте себе, я рисую его в этой не очень удобной позе с натуры, сказал Гебхардт, - только один натурщик согласился мне позировать вниз головой, он выдерживает не более пяти минут, самое большее восемь, и приходится дорого платить; вчера с ним стало дурно, но иначе нельзя, мне нужно изучать выражение лица и напряжение мышц в этом положении, а то выйдет не то".
Я был поражен и серьезностью отношения к своей задаче мастера, в моих глазах явившегося тогда воплощением художника Ренессанса, и всей обстановкой. Это было первое ателье художника, которое я видел в жизни, и первый контакт с художником-профессионалом.
"Вот видите. Так надо работать, когда серьезно относишься к делу", сказал мне мой спутник, когда мы вышли уже поздно вечером на улицу.
В гостинице разразилась гроза. Мой отец, страшно обеспокоенный моим исчезновением с утра и прождавший меня напрасно к обеду, обрушился на меня с упреками. Его раздражение еще увеличилось от моих восторженных рассказов о встрече с художником, обо всем, мне им сказанном с горячим убеждением, и о посещении мастерской Гебхардта. Фрелайн Кампфер меня поняла и, защищая меня, стала держать мою сторону. Это только подлило масло в огонь. Мой отец покраснел, как это бывало, когда он сильно волновался, и у него вырвалась фраза: "Тебе таким Гебхардтом не быть, другие у тебя будут обязанности в жизни". Я ушел к себе в комнату, очень подавленный, отец имел бурное объяснение с фрелайн Кампфер. Мне было очень жаль его, и я понял остроту его трагических переживаний и опасений. Сын - будущий богатый помещик, общественный деятель, слуга отечества, и сын, увлекающийся бытом Дюссельдорфских художников, обвороженный Гебхардтом, очевидно, только и мечтающий порвать со всем, к чему он по рождению был предопределен, - "tempete sous un crane" y отца была мучительна и для него и для меня.
/.../я, наконец, напал на преподавателя серьезного, Леонида Осиповича Пастернака. Еврей, с лицом Христа с картины Мункачио, он преподавал в Школе Живописи и Ваяния, но наряду с этим вел частные классы на отдельной квартире с натурщиками (только для головы), которые я посещал два раза в неделю. На дом он задавал композиции "на тему" и толково разбирал их. Он приносил в класс репродукции хороших картин, пояснял их качества, говорил об искусстве и художниках с учениками, словом, в нем не было той затхлости, которая, в силу некоего московского провинциализма, так суживала горизонт многих художников и преподавателей. Пастернак имел возможность путешествовать по Европе, знал музеи. А сколь немногие из русских художников могли себе доставить эту "роскошь", являющуюся необходимостью?
Когда я нашел много времени спустя где-то заброшенные в комоде мои рисунки-портреты углем того времени, живо вспомнились эти утренние классы Пастернака на шестом этаже на Мясницкой. Рисунки меня обрадовали; в них были серьезные достижения и отмечены они были Пастернаком как подающие весьма большие надежды. "Вся беда, что вы князь, - сказал он мне раз полушутя, выйдет ли из вас художник, - это вопрос, а мог бы выйти, судя по способностям".
О, эта гиря моего титула! Из-за него я всегда был под подозрением в художественной среде, не раз мне приходилось считаться с ее тяжелым весом.
По окончании университета, меня сильно разочаровавшего, мне предстояли знаменательные встречи и совещания с Пастернаком, мнением которого я дорожил, решившие мою судьбу, когда я покинул Москву”.