А. Л. Шлагетер

Пролог.

Даже найти картинку без свастики для иллюстрации к этой теме трудно. А ведь на старых открытках есть имя Шлагетера.

1942 год, Дюссельдорф, название площади в центре, которую мы знаем и показываем как Корнелиус-платц - Albert-Leo-Schlageter-Platz

1942 год, Дюссельдорф, название площади в центре, которую мы знаем и показываем как Корнелиус-платц - Albert-Leo-Schlageter-Platz

Некоторые важные вещи трудно объяснить (это я об экскурсионном конкретно в Германии). На прошлой неделе надо было про название кое-что пояснить, связанное с именем Шлагетера (поэтому пишу эту отдельную "объяснительную записку"). Его казнили французы в Дюссельдорфе в 1923 году.

Лейтенант Альберт Лео Шлагетер — участник кампаний в Прибалтике и Верхней Силезии (родился в католической крестьянской семье в Шёнау (в Шварцвальде), после демобилизации в 1918 году поступил на факультет политико-экономических наук Фрайбургского университета, где стал членом правой католической студенческой группы и участником фрайкора*, добровольческого формирования немецких военных, принимает участие в боях с большевиками в Прибалтике. Весной «партизанская» группа Шлагетера численностью в 7–10 человек организовала несколько диверсий, в частности, подрыв железнодорожного моста у Калькума в окрестностях Дюссельдорфа и взрыв путей на эссенском вокзале.

От проведённых “шлагетеровских атак“ даже никто лично не пострадал (“я не был убийцей” - писал перед казнью молодой арестант родителям), явен только ущерб для железнодорожной сети, спорно только, насколько велик был этот ущерб (кто-то утверждал, что взрывы вывели железнодорожную сеть из строя на несколько дней, кто-то — что лишь погнулись рельсы). Немецкая полиция из Кайзерсверта издала объявление о розыске Шлагетера и в апреле Альберт Шлагетер был арестован в Эссене (рассказывают, что в компании проститутки - для пикантности? осуждая?).

Соратники Шлагетера объявили предполагаемым предателем школьного учителя Кадова, он был зверски убит двумя боевиками — Рудольфом Хёссом (будущим комендантом Освенцима) и Мартином Борманом (будущим начальником канцелярии НСДАП и личной канцелярии фюрера). В выдаче Шлагетера французам подозревались и другие подпольщики, а также министр внутренних дел Пруссии Карл Зеверинг. Есть версия, что Шлагетер просто «халатно относился к собственной безопасности: не скрывал своего настоящего имени при наличии фальшивых документов, открыто появлялся в общественных местах — за что в итоге и поплатился».

Факт: французский военный суд в Дюссельдорфе приговорил Альберта Лео Шлагетера к смертной казни через расстрел за «шпионаж и саботаж». Просить о помиловании Шлагетер отказался, просьбы адвокатов и общественности отклонили. Жизнь этого немецкого 28-летнего ветерана-фрайкоровца оборвалась 26 мая на Гольцхаймерской пустоши в Дюссельдорфе.

Шлагетер стал единственным человеком, расстрелянным французами-оккупантами по приговору суда. К смерти приговаривали и других, но неизменно смягчали наказание, осуждая либо на тюремное заключение, либо на ссылку. И, может быть, он и остался бы в статусе жертвы того лихого времени, тем более, что рейнлендцы франкофилы и прощают быстро, а это был «приезжий диверсант», если бы не одно очень «подходящее» для пришедших к власти «новых политиков» обстоятельство: казнённый стал ещё одним из организаторов берлинской ячейки «одной баварской правой националистической партии» и сразу после смерти имя Шлагетера подхвачено одним из мелких партийных функционеров этой партии. Партия называлась национал-социалистической, а функционера звали Йозеф Гёббельс.

Немецкие коммунисты также провозглашали, ссылаясь на Шлагетера, в 1923 году (на некоторое время лишь) «национальный курс». 20 июня 1923 года член правления Коминтерна Карл Радек оценил этого немецкого патриота как «смелого контрреволюционера» и хотел бы “построить мост” к правому радикализму, опираясь на общее неприятие западного либерализма. 

Вот про это время (с точки зрения немца в эмиграции в 1939 года):
"А потом настал 1923 год. Наверное, этот фантастический год оставил в сегодняшних немцах те черты, что непонятны и жутки всему остальному человечеству: те черты, что глубоко чужды настоящему «немецкому национальному характеру»: безудержная, циничная фантазия, нигилистическая радость от «невозможного» и желание совершить это «невозможное» во имя него самого; динамичность, ставшая самоцелью. Целому немецкому поколению тогда был удален очень важный душевный орган, придающий человеку устойчивость, равновесие, а также, разумеется, и тяжесть. Он проявляет себя как совесть, разум, житейская мудрость, верность принципам, мораль или страх божий. Целое поколение научилось — или вообразило, что научилось — идти по жизни без тяжести, без балласта. Предыдущие годы были хорошей школой нигилизма. В 1923 году немцы поступили в академию нигилизма".

Из "Истории одного немца: Частный человек против тысячелетнего рейха / Себастьян Хафнер. Пер. с нем. Никиты Елисеева под редакцией Галины Снежинской. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016.

Рекомендую прочитать. Перевод этой книги на русский язык осуществлён при поддержке Гёте-Института, основанного Министерством иностранных дел Германии, и выполнен по изданию Haffher S. Geschichte eines Deutschen. Die Erinnerungen 1914-1933. Stuttgart/Munchen: Deutsche Verlags-Anstalt, 2000.

В Германии же (не сразу) установили около полторы сотни памятников в напоминание о судьбе Шлагетера, в Дюссельдорфе в 1931 году (до прихода нацистов к власти) был создан мемориал (спроектированный австрийским профессором-архитектором Клеменсом Хольцмайстером) на месте его казни. Этот крест по “антинацистским соображениям” был уничтожен после войны.

Schlageter-National-Denkmal

Интересно, что национал-социалистические силы выступили против 27-метрового латинского креста от “Рурсталя”, потому что этот знак не соответствовал их идеологии. Шлагетера нельзя назвать нацистом, он не был лично знаком с Гитлером (и не прочитал его «Mein Kampf»).

До 1933 года книг о Шлагетере почти не было, а в 1933 как прорвало. Учёные изучают эту судьбу как “маркетинговый ход”. В Дюссельдорфе в этом году был проведён праздничный апофеоз немысленных масштабов и появилась задумка построить “Город Шлагетера”. Важно знать, что дюссельдорфская Кё носила его имя - Albert-Leo-Schlageter-Allee/Альберт-Лео-Шлагетер-аллея.

Koenigsallee.jpg

Упоминание этого имени есть и в бывшем Кёнигсберге – как “«Шлагетер-хаус» в честь одного из мучеников национал-социализма Лео Шлагетера, погибшего в 1923 году при защите Рурской области от французов”. Это сложная тема и интерпретация личности, казнённой в Дюссельдорфе, поэтому есть много разных «наименований» его роли в Германии. В биографическом изложении одного из «причастных» (не того, чьи воспоминания здесь я цитирую) есть такое описание времени и упоминание Шлагетера:

«1923 год: Комиссия союзников по репарациям заявила, что Германия не выполняет свои обязательства в соответствии с условиями мирного договора по поставкам строительного леса и угля. Через два дня французские и бельгийские войска оккупировали Рурскую область.

Оккупация промышленного сердца Германии поставила страну на грань политического и экономического распада и ускорила крах марки. К ноябрю 1 доллар стоил 130 миллионов марок. Оккупация послужила также стимулом для экстремистских группировок, которые вырастают только на почве отсутствия безопасности и элементарного порядка. Власти призывали к проведению кампании пассивного сопротивления, в то время как экстремисты подстрекали к забастовкам, партизанской войне и саботажу.

Французские оккупационные власти ответили на это экономической блокадой, депортациями, арестами промышленных магнатов и профсоюзных лидеров, расстрелами саботажников. 23 мая 1923 года французами был казнён за саботаж и промышленный шпионаж Альберт Лео Шлагетер, молодой экс-лейтенант кайзеровской армии, который после Первой мировой войны воевал в рядах фрайкоров в Верхней Силезии и Прибалтийских государствах. С точки зрения французов, его вина была неоспорима, а его казнь – оправданна. Но для немецких националистических группировок он погиб мученической смертью за фатерланд, и на волне таких настроений Мартин Борман вскоре принял участие в одном убийстве» - жестокая «месть» за Шлагетера”.

Как и почему демобилизованные солдаты первой мировой войны оказались в добровольческом корпусе и приступили к «защите родины против поляков и французов» (когда ещё и Прибалтика и Верхняя Силезия стали районом боевых действий), при происходящих в то же время тяжелых внутренних беспорядках в самой Германии, образовании «советских республик», в условиях «капитулянтской политики» немецкого правительства, «безнадежного экономического положения, вызвавшего, среди прочего, тысячи голодных смертей» - трудный материал, но нельзя обойти его, если требуется понимание смутного времени в Германии, последовавшего после Первой мировой войны, и мотивации основных приверженцев «крайне правых».

"Ни один народ мира не испытал того, что соответствовало бы немецкому 1923 году. Да, мировую войну пережили все европейские народы, многие пережили революции, социальные кризисы, забастовки, перераспределение капиталов, обесценивание денег. Но нигде не было такой фантастической, умопомрачительной, дикой инфляции, какая разразилась в Германии в 1923 году. Ни у кого не было этого гигантского, карнавального танца смерти, этих нескончаемых, кроваво-гротескных сатурналий, когда были обесценены не только деньги, но и все человеческие ценности. 1923-й подготовил Германию не специально к нацизму; но вообще к любой фантастической авантюре/.../ Без сомнения, опыт этого года лежит за пределами того, что народ может вынести без душевных травм. Я вздрагиваю от ужаса при мысли о том, что всей Европе после войны, которая уже надвигается, возможно, предстоит пережить свой 1923 год в огромных масштабах, если мир будут восстанавливать не слишком умные люди”.
-
Себастьян Хафнер, 1939 год


Цитирую из книги воспоминаний немецкого журналиста и историка Себастьяна Хафнера (1907-1999), написанные в эмиграции в 1939 году, охватывают период с 1914 по 1933 год:

“1923 год начался с патриотического воодушевления, почти что возрождения в духе 1914-го. Пуанкаре оккупировал Рурскую область, правительство призвало к пассивному сопротивлению, и во всем немецком населении чувство национального унижения и смертельной опасности — куда более искреннее и серьезное, чем в 1914 году, — преодолело давно копившиеся усталость и разочарование. Народ «поднялся», в нем стало ощутимо страстное душевное напряжение, в нем проявилась величайшая готовность— к чему? К жертве? К борьбе? Вот это было не совсем ясно. Политики не ожидали ничего подобного от народа. «Рурская война» войной-то как раз и не была. Никого не призвали в армию. Военных сводок не печатали. Воинственный запал растрачивался попусту. Повсюду гремели митинги. 
/.../
Во всех этих жестах и интонациях стало сквозить что-то донельзя комичное, постыдное, ибо ухали-то эти жесты и интонации в абсолютную пустоту.
За пределами Рурской области не происходило ровным счетом ничего. В самом же Руре шла оплаченная забастовка. Платили не только бастующим рабочим, но и их работодателям — причем, как очень скоро стало известно, слишком хорошо платили. Патриотизм — или компенсация упущенной выгоды? Спустя несколько месяцев в «Рурской войне», начавшейся столь многообещающе с клятвы Телля на горе Рютли, стал ощутим запах коррупции. Впрочем, очень скоро эта война вообще перестала кого-либо волновать. Теперь никого не заботила Рурская область, потому что гораздо более безумные вещи стали происходить дома.
/.../
Колебания курса доллара были барометром, по которому со смесью страха и возбуждения следили за падением марки. Можно было проследить еще и многое другое. Чем выше поднимался курс доллара, тем безогляднее мы уносились в царство фантазии.
Вообще-то, в обесценивании марки не было ничего нового. Уже в 1920 году первая сигарета, которую я тайком выкурил, стоила 50 пфеннигов. До конца 1922 года цены повсеместно выросли в десять, а то и в сто раз по сравнению с довоенным уровнем, и доллар теперь стоил около 500 марок. Но процесс был постоянным и уравновешенным, зарплата, жалованье и цены поднимались в общем и целом в равной мере. Было немножко неудобно возиться с большими цифрами в быту при оплате, но не так уж и необычно. Говорили только об «очередном повышении цен», не более. В те годы другое тревожило нас куда больше.

А тут марка будто взбесилась. Вскоре после «Рурской войны» доллар стал стоить 20 000, подержался некоторое время на этой отметке, взобрался до 40 000, еще чуточку помедлил и поскакал вверх как по лестнице, перепрыгивая через десятки и сотни тысяч. Никто точно не знал, что случилось. Протирая глаза от изумления, мы следили за ростом курса, словно это был какой-то невиданный природный феномен. Доллар стал нашей ежедневной темой, а потом мы огляделись вокруг и осознали, что взлет курса доллара разрушил всю нашу повседневную жизнь. /.../ Очень скоро не осталось ничего ни от грошей в сбербанках, ни от огромных состояний. Все растаяло. Многие переносили свои вклады из одного банка в другой, чтобы избежать краха. Очень скоро сделалось ясно: случилось нечто, уничтожившее все состояния и направившее мысли людей на куда более насущные проблемы.
/.../
Хуже всего пришлось старикам и людям непрактичным. Многие были доведены до нищеты, многие до самоубийства. Молодым, гибким сложившаяся ситуация пошла на пользу. В одночасье они становились свободны, богаты, независимы. Сложилось такое положение, при котором инертность и опора на прежний жизненный опыт карались голодом и смертью, тогда как быстрота реакции и умение правильно оценить мгновенно изменяющееся положение дел вознаграждались внезапным чудовищным богатством. Вперед вырвались двадцатилетние директора банков и гимназисты, следовавшие советам своих чуть более старших приятелей. Они повязывали шикарные оскар-уайльдовские галстуки, устраивали праздники с девочками и шампанским и поддерживали своих разорившихся отцов.
/…/
Посреди боли, отчаяния, нищеты расцвели лихорадочная, горячечная юность, похоть и дух карнавала. Деньги теперь были у молодых, а не у стариков. Изменилась сама природа денег — они были ценными всего только несколько часов, и потому деньги швыряли, деньги тратили как можно быстрее и совсем не на то, на что тратят старики.

Пооткрывалось бесчисленное количество баров и ночных клубов. Молодые пары фланировали по кварталам развлечений, как в фильмах про жизнь высшего общества. Каждый жаждал заняться любовью в безумной похотливой горячке. Сама любовь приобрела инфляционный характер. Надо было пользоваться открывшимися возможностями, а массы должны были их предоставлять.
/…/
Количество нищих увеличивалось с каждым днем. С каждым днем печаталось все больше сообщений о самоубийствах. Рекламные тумбы пестрели объявлениями «Взыскивается!», поскольку грабежи и воровство выросли в немыслимых масштабах. Однажды я увидел старую женщину — а лучше бы сказать, старую даму, — сидевшую на скамейке в парке необычно прямо и слишком неподвижно. Вокруг нее собралась небольшая толпа. «Умерла»,—сказал один прохожий. «От голода», — объяснил другой. Это меня не особенно удивило. Дома мы тоже голодали”.

Дюссельдорф, 1923 год, “большие деньги”.

Дюссельдорф, 1923 год, “большие деньги”.